И счастье их пределов бы не знало,
Свершалось в скромной, радостной тиши,
Когда бы память в ней не оскорбляла
Перерожденной заново души!
Чем больше в нем являлось обожанья,
Усталый дух был счастлив забытьем,
Тем резче в ней, на глубине сознанья,
Боролись мысли с прошлым бытием!
Она сильней задумываться стала,
Но целовала резче, горячей,
И что ни день, то краска щек спадала,
Но разгорался нервный блеск очей…
А он! Ничуть того не замечая,
Что перемена в ней произошла,
Был рад душой, узнав, что дорогая,
Она, она — ребенка зачала!
И он считал одну причину только,
Что кашель есть, сильнее худоба,
И, не тревожась за нее нисколько,
Мечтал о том, чтоб дочь дала судьба!
И вот, пока ему жилось прекрасно.
В ней, как-то вдруг, неумолимо зла,
Чахотка горла развилась опасно
И в ранний гроб стремительно влекла!
Чем ближе смерть к болевшей надвигалась
И чем страданья делались сильней,
Тем чаще совесть в бедной проявлялась
И выдвигала грех прошедших дней.
Лицо ее менялось! Проявлялись
Черты лица той девочки живой,
С которой в детстве часто так смеялись
И он, и братья резвою толпой!
Пять докторов в дому перебывало,
Пять докторов, и все они в очках;
И говорят ему: «В ней жизни очень мало,
Ей жить недолго и умрет в родах!»
Удар был страшен тем, что неожидан.
Бедняга вдруг мучительно прозрел!
Тоске глубокой головою выдан, —
Всем бытием своим осиротел.
Зовет она его к своей кровати
И говорит: «Мой милый, дорогой!
Теперь была бы свадьба очень кстати,
Теперь должна я стать твоей женой…
Затем, что если бы тебя спросило
Мое дитя о матери своей,
Ты скажешь, как тебя жена любила
От самых ранних, первых в жизни дней.
Что до того, как стала я женою,
Ты обо мне ни слова не слыхал…»
Пришел священник, и его с больною,
Как должно быть, законно повенчал.
Родилась девочка. Слаба, бескровна!
Остатка сил в родах лишилась мать…
Она встречала смерть свою любовно,
Она устала думать и страдать.
То было утром, так часа в четыре…
Он, сидя в кресле у кровати, спал…
И видел он, что на веселом пире
Его незримый кто-то обнимал…
Сначала тяжесть грудь ему давила…
Палило щеки жаром, а потом
Живая свежесть этот жар сменила,
Дала покой и усладила сном…
Открыл глаза… Жена, как то бывало,
Его рукой вкруг шеи обняла…
Она, скончавшись, тихо остывала,
И разомкнуть объятья не могла…
В одном из наших, издавна заштатных,
Почти пустых степных монастырей
Лежит последний отпрыск прежде знатных
И бунтовавших при Петре князей…
Последний отпрыск-девушка больная,
Отец и мать лежат по сторонам;
Гранит, гробницы всех их покрывая,
Замшился весь и треснул по углам.
Два медальона… В стеклах пестрый глянец
И перламутр от времени блестят!
Портреты эти делал итальянец;
То — мать и дочь! Один и тот же взгляд!
И тот же след раздумья над очами,
И неземная в лицах красота…
И проступают, мнится, образами
Под осененьем черного креста…
Ф.В. Вишневскому
Вот в Англии, в стране благоприличии,
Где по преданиям зевают и едят,
Где так и кажется, что свист и говор птичий,
И речи спикеров, и пискотня щенят
Идут по правилам. Где без больших различий
Желудки самые по хартии бурлят, —
Вот что случилось раз с прелестнейшей миледи,
С известной в оны дни дюшессой Монгомеди!
Совсем красавица, счастливая дюшесса
Во цвете юности осталась вдруг вдовой!
Ей с окончанием старинного процесса,
Полвека длившегося с мужниной родней,
Как своевременно о том кричала пресса,
Достался капитал чудовищно большой:
В центральной Индии права большого сбора,
Леса в Австралии и копи Лабрадора!
Таких больших богатств и нет на континенте!
Такой красавицы бог дважды не творил!
С ней встретясь как-то раз случайно в Агригенте,
Король Неаполя — тогда покойник жил, —
Как был одет-в штанах, в плюмаже, в яркой ленте, —
Узрев, разинул рот, бессмысленно застыл,
И с самой той поры — об этом слух остался —
Тот королевский рот совсем не закрывался!
Дюшесса в Англии была высоко чтима.
Аристократка вся, от головы до пят,
Самой Викторией от детских лет любима,
С другими знатными совсем незауряд,
За ум свой и за такт, за блеск превозносима!